Ведущий: Итак, мы начинаем радиоканал «Ветер в окно», и начинаем его сегодня беседой о литературе, тем более, для этого есть замечательный повод: к нам в гости из Москвы приехала Анна Герасимова, филолог. Но удивительно, что, живя в Москве… основные интересы её литературные, профессиональные, простираются на берега Невы. И те авторы, те писатели, которыми она занимается как исследователь, публикует статьи, книги собирает этих авторов, — они жили на берегах Невы. И тогда, Анна Георгиевна, вопрос первый: взгляд со стороны, из Москвы, на берега Невы, повторяю, на Ленинград, на Петербург — согласны вы с тем, что в двадцатые, особенно в тридцатые годы центр литературной жизни сместился в Ленинград? Здесь так много интересных событий и явлений происходило, и персонально писатели появлялись удивительные, и какие-то литературные группы, объединения возникали в Ленинграде, которые остались в истории русской литературы.
Анна Герасимова: Ну, так как-то сложилось, что я вообще больше с самого начала интересовалась именно петербургской литературой почему-то, чем московской. Как-то так исторически получилось. Вообще я была весьма продвинутой девушкой в детстве, не то что сейчас, и подавала большие надежды. Я очень много читала книжек, спортом практически не занималась, сидела всё время за столом, что-то писала или читала, ну, в общем, такой, совершенно филологический ребёнок. И я в какой-то момент страшно заинтересовалась… я прочла книжку «Поэты «Искры»»: Курочкин, Минаев, вот эта вот вся компания. Мне стало очень интересно, как они вообще жили, и как всё это было, то есть, конечно, до этого мы ещё с мамой ездили сюда, ходили на какие-то… ездили на какие-то экскурсии, «Петербург Достоевского» и так далее, и так далее. А тут вот меня заинтересовали такие ребята, о которых в общем-то было мало, по крайней мере, мне, известно, и вообще не очень-то ими занимались. Я стала всё это копать — конечно, ещё по-детски копать, то есть не в архивах, не по подлинникам — но я стала… сначала я прочла все книжки, которые об это были известны, и всё вокруг, там, Слепцов, коммуна Слепцова, вообще шестидесятые годы в Петербурге — очень интересно, нигилистки, вот эти вот шестидесятники тогдашние, вся эта фронда, которая так разбилась об стенку, как всякая российская фронда, и прочее тому подобное. Я стала изо всех возможных книг, журналов всё это выписывать, у меня были тетради, у меня были записи там. Я стала писать роман не больше не меньше про Дмитрия Минаева.
В.: В каком возрасте?
А.Г.: Ну, это восьмой класс. Да, толстый роман был! Такой прямо вот, сантиметра, наверное, два с половиной на машинке, сама печатала на машинке. Ездила сюда, ещё с мамой тогда. Мы ходили по адресам, которые мы находили в опубликованных письмах Минаева и к Минаеву. Вот… Ходили в литературные музеи, заказывали какие-то… тогдашнюю всякую прессу, читали эту прессу, я прочла дикое количество интересных книжек, Скабичевского, там, не знаю, ну, в общем, целую кучу всяческих различных воспоминаний, я очень хорошо знала всю эту вот, как бы, канву. Роман, конечно, очень слабый, я его, как я везде говорю, никому не рекомендую читать, хотя экземпляр сохранился. И, может быть, даже не один. Ну, плохой роман, называется он «Безумцы», по стихотворению Беранже, переведённому Курочкиным. Ну и, конечно, там очень много вот этой фиги в кармане, потому что дело происходило, по понятным соображениям, в конце семидесятых годов… у меня, так сказать, то есть, середина — конец семидесятых годов. И там была вот тоже вся эта фронда, только скрытая и перенесённая в девятнадцатый век по известной традиции вот уже двадцатого века, шестидесятничество, вот, там, романы Окуджавы, как вот всё было в прошлом веке, и как вот всё в этом веке… ну, такое, в общем, детская дань этой волне, так сказать. Мне было страшно интересно, как, как выяснилось, двадцатый век повторяет девятнадцатый в чём-то, и потом выяснилось, что каждый век повторяет предыдущий, со своим началом, серединой и концом. Ну, в общем, вот такое. И, конечно, тогда вот именно я этот Петербург осознала как просто родное, так сказать, пространство. Хотя, в общем, ничего родственного в биографическом отношении меня с ним не связывает.
В.: И, видимо, это детское школьное увлечение определило вашу дальнейшую судьбу и образование?
А.Г.: Ну, я не знаю, как насчёт судьбы, потому что судьба такая удивительно смешная и странная… она всё время под прямым углом перегибается и идёт куда-то в другую сторону. А с образованием было всё ясно, что я буду заниматься литературой и пойду я либо на филфак, либо в Литинститут, и пошла-таки в Литинститут, но это неважно. А потом… то есть, не потом, а приблизительно где-то через год, через два после всего этого, сестра моя принесла нам самиздатского Хармса, абрамкинского Хармса, я тоже уже об этом многократно всем рассказывала, отвечая на вопрос, почему я именно заинтересовалась обэриутами. Я считала себя очень умной девочкой: я, там, читала Достоевского, понимаете, я писала какие-то произведения, — ну, умная была, да? И потом смотрю: вот такой текст. И я не понимаю ничего! Что это такое?! Почему «сдыгр аппр», что вообще… в чём прикол, да? Я… я так как-то даже обиделась на этот текст, на этого Хармса, и думаю: хорошо. Почему оно всё такое вывернутое? Что здесь происходит, почему какие-то старушки из окна падают? Не было такого в жизни никогда, чтобы вот из этого делалась литература. Ну, и стала думать. Читать, думать, перепечатывать на машинке, сделала себе отдельный том, то есть отдала Маше этот текст, и сделала себе отдельный, всё перепечатала сама, заплела его потом, в клетчатую материю, переплела сама, самостоятельно в честь, так сказать, каких-то клетчатых штанов, и прочее. Думала много, и, в общем-то, что-то, наверно, придумала. Потом уже, когда училась в Литинституте, когда уже появился Введенский вот этот, ардисовский, которым мы зачитывались, вот тут уже стало ясно, что, может быть, из этого вдруг образуется какой-то вот угол судьбы, да? И, когда я там собиралась в аспирантуру идти, вот, мне муж мой тогдашний Егор Радов сказал, что, мол, а чего бы тебе взять и не написать диссертацию про Введенского, например. И это был совершенно хулиганский ход, то есть, это был очень хороший способ остаться в аспирантуре и при этом остаться хулиганкой. То есть, это был просто удивительный выверт судьбы. И я, конечно, подумала, что вот это, это будет шикарный ход. Потому что очень не хочется всегда, я всегда очень хорошо училась, но никогда не хотела быть хорошей девочкой. А это был такой выход, выход был.
В.: Скажите, пожалуйста, а как вы объясняете то, что, вот, прежде всего, к Хармсу, ну, и к Введенскому, конечно, тоже, просто он менее известен для рядового читателя, такие полярные отношения? Кто-то ничего не понимает в этом и отбрасывает книгу, а кто-то восторгается и считает и Хармса, и Введенского гениями двадцатого века литературы.
А.Г.: Потому что, в принципе, гений не должен вызывать равнодушие. Гений может вызывать восторг или полное неприятие. А такой гений, которого все любят, — это не гений, это что-то другое. Может быть, это талантливый какой-то писатель, который всем нравится.
В.: Ну, ваша работа продолжалась, вы обратились к рукописям, насколько я знаю, частенько я видел вас в рукописном отделе… и Пушкинского Дома, и Публичной Библиотеки. Говорят, что, если человек занимается долго тем или иным автором то он для него оживает, он становится живым, реальным. Вот вы как-то себе представляете диалог, разговор, вот, с реальным, совершенно живым Хармсом, видите его и Введенского как живых, реальных людей?
А.Г.: Безусловно. Я, безусловно, вижу, причём я очень хорошо… Я понимаю, что это самообман. Но уже я столько… ну, как мы все, кто занимались этими оригиналами и держали эти автографы в руках, эти бумаги, это же магическая вещь, то есть, когда вот ты прямо видишь… Мне говорят: да ну, что ты сейчас опять туда пойдёшь, у меня есть всё, фотокопия. Я говорю: нет, я не могу фотокопию, я пойду и буду в двадцать пятый раз сверять те же самые жёлтые вот эти бумажки. Ну, неважно. Так вот, когда ты ещё переписываешь это от руки и всё это пропускаешь из головы в руку, всё это идёт так, как оно обычно идёт у человека, который пишет свой текст. Только ты считываешь не несуществующую, а уже существующую вещь, но она опять идёт из головы в руку, это очень важный такой психофизиологический момент, и, конечно, начинаешь каким-то образом общаться с этими умершими уже людьми. У меня очень к ним разное отношение: Хармса я побаиваюсь и никогда не стала бы с ним близко дружить, потому что я знаю, что он очень странный человек, не всегда симпатичный мне человек, и, в общем… Но я его уважаю, и порой я в полном восторге от того, что у него получается. А с Введенским я просто… я очень люблю этого человека, просто даже… глупо сказать, просто он мне нравится, грубо говоря, как мужчина. То есть, я вместе со всеми дамами той поры, которые были без ума вот лично от Введенского, я прямо вот подписываюсь в эту всю компанию. Он очень симпатичный человек, судя по всему, по всем воспоминаниям, и даже по рукописям видно, насколько он лёгкий, безоглядный вот такой человек импульса и человек вот такого… как сказать… первого вот этого движения души. То есть, раз — так, надо написать, всё, все до свидания, он сидит и на коленочках всё это записывает подряд. Хармс сидит за столом, думает, зачёркивает, у него чернильница, он смотрит на эту чернильницу, он смотрит в окно, он не может ничего написать, он пишет о том, что он не может ничего написать. А этот — он когда не может написать, он и не пишет. А когда он должен написать, он уже не может не написать. Он уже на чём угодно напишет. Вот, и это, конечно… ну, в общем, так взаимоотношения такие целые возникли.
В.: А что притягивало этих таких двух разных людей друг к другу? Они же много лет дружили, даже в ссылке были вместе, в одной комнате жили.
А.Г.: Ну, в ссылке они были не очень друг другом довольны, насколько мы все знаем. То есть, Введенский-то был очень рад, а Хармс, конечно, он же аккуратист, а Введенский такой, он, в общем-то, наверно, не аккуратист ни фига, и Хармс об этом и записывал всё в своих аккуратных бумажках, что вот Введенский такой-сякой, жить с ним вместе трудно, он поздно приходит, и он водит, там, каких-то дам, и он что-то там ещё делает или не делает, я не знаю. Ну, о том, что он не моет посуду, там не написано, но я подозреваю, что это вполне возможно. (смех) Вот, а… Мне кажется, что Введенский больше любил Хармса, чем Хармс Введенского. Введенский вообще был такой… как бы это сказать-то без пошлости… ну, в общем, открытый, наверное, в чём-то был человек, то есть, до того вот ядра, в котором содержался его гений этот, я не побоюсь этого слова, то есть, до того маленького крепкого ядра, которое было у него внутри, в котором содержалось всё самое главное, весь этот огонь, и волшебство, и воздух, из которого сделаны его стихи, до этого он был совершенно открыт, пожалуйста, он дружил с какими-то людьми, он был… лёгкий был человек. Хармс — это зануда, он такой… он такой вот, на его фотографиях видно, у него надбровные дуги, ну, такое сосредоточенное лицо, и он так, в общем, все его шутки — это такая сосредоточенная вещь, да? Почему и что их притягивало? Может быть, вот это вот, разность, ну, дело в том, что они прекрасно сознавали свою именно литературную вот эту близость, вот эту художественную близость свою, и поэтому, наверно, конечно, была вот эта, в молодые годы такая большая, крепкая, крепкая не в человеческом отношении именно, а в каком-то более высоком отношении дружба. То есть, это было не то что просто обычная дружба выпить-закусить, а это было настоящее такое содружество двух невероятно одарённых молодых людей. Множество ведь народу вокруг толклось и болталось, и более или менее одарённых, но именно вот эти двое как-то… в такую спайку вошли, ну, бывает такое, случается.
В.: Сын, вернее, пасынок Александра Ивановича Введенского, который живёт в Харькове и обладает правами на издание наследия Александра Ивановича, доверил вам собрать полное собрание, которое вышло вот недавно в одном из московских издательств, называется оно «Всё». Какие чувства вы испытывали? Радость, потому что вы вернулись к этому имени и к его текстам, и, наверное, ответственность от той работы, которая вам предстояла?
А.Г.: Да, даже немножко сильнее, чем то, что вы сказали. То есть, это был восторг и ужас. (смех) Ну, дело было так, что я… я просто в двух словах скажу, о чём я говорю, когда я говорю вот про эти углы под девяносто градусов, под которыми я летаю, так сказать… Есть такие странные насекомые, которые летают под этими углами девяносто градусов. Значит, я где-то до девяносто пятого года занималась довольно упорно вот этой темой, ну, там, с некоторыми отклонениями в сторону, допустим, пения своих песен и, там, какого-то ещё другого времяпрепровождения, но для меня это пение песен было, в общем, просто каким-то развлечением для себя, для друзей, там, где-то на кухне или где-нибудь ещё, под кустом, не знаю, у костра, да? Вот, и я это не считала своей профессией, я знала, что я филолог, в общем, и до девяносто пятого года мне в голову не приходило, что можно заниматься тем профессионально, а этим любительски, да? Потом, в девяносто пятом году, когда уже вышла уже пара изданий, вот, Хармс вышел, мной подготовленный, Вагинов вышел, вышло, это журнал «Логос», журнал «Театр», ну, это такая была, в общем, интересная очень работа, и все же ведь ринулись, вы помните этот момент, когда мы все сидим в этом рукописном отделе, и я смотрю, что, допустим, из двенадцати человек, которые сидят в рукописном отделе Публичной Библиотеки, десять сидят с Хармсами с этими, с оригиналами, с Хармсом, с Введенским, ходят друг к другу, говорят: «как ты думаешь, что здесь написано?» То есть, это, это был довольно приятный момент, то есть, когда-то была какая-то такая дружба между людьми, которые вдруг получили возможность прикоснуться к этим оригиналам, работать с ними, ну, а, к сожалению, так сказать, главные фигуранты дела как раз в этом не участвовали, то есть, они как раз ко всем остальным… Под фигурантами дела я, конечно, имею в виду… тут надо очень осторожно выражаться… я имею в виду людей, которые имели возможность познакомиться с этими текстами ранее, когда они ещё были в частном собрании, и уже они не интересовались впоследствии, не особо интересовались этими оригиналами, потому что у них уже всё было, и они уже даже частично всё издали, и ко всем, кто пришёл позже, они относились с плохо скрываемым отвращением и продолжают с ним относиться, ну, как бы, это их право. Это их право, ничего страшного в этом нет, это нормальное явление, такое везде. Это… эта дедовщина — она присутствует во всём, в том числе в рок-н-ролле, которым я занималась и занимаюсь, так что ничего страшного. И вот… значит, до девяносто пятого года… Была куча изданий, уже началось, и всё это стало можно публиковать, публиковать разные статьи. В какой-то момент я просто почувствовала, что я дошла до логического предела: на данный момент вдруг вот эта интереснейшая тема, которой я занималась, грозила выродиться в какие-то доклады типа, там, тема левой ноги, или, не знаю, правого мизинца левой ноги у… (смех) в стихотворениях, там, не знаю, Константина Вагинова двадцать третьего года. Ну, то есть, уже это пошло такое измельчание. Я не хотела уподобляться людям, которые годами и веками занимаются этой одной темой, высасывают из пальца какие-то вот эти очень узкие доклады и, ну, ездят по конференциям, чудно друг с другом общаются и или понимают, или не понимают, что они уже, так сказать занимаются, да, да, исчерпыванием. То есть, бывают такие рудники, да? Исчерпанные. То есть, надо этой теме было дать отдохнуть. Я занялась просто пением песен, и это всё я оставила. Вот, как у меня была недописанная статья, на столе… Причём статья была вот о чём, довольно интересная была штука, я думаю её как-то поднять, но, к сожалению, уже это всё недоступно мне, вся вот эта полунаписанная статья, оно всё куда-то пропало. Куда-то вдруг исчезло. Это было о заклинаниях у Хармса, в частности, связанными со словом… с именем Петра. С камнем, с Петром, в общем, это, это интересная тема, может быть, я её когда-нибудь подниму. Я её написала наполовину, я плюнула, села, поехала автостопом на конференцию в Тамбов, по памяти там рассказала этот доклад, статью дописывать не стала, вот этот стол с недописанными бумажками закрыла сверху куском целлофана и больше к нему никогда не возвращалась, практически не возвращалась уже в эту квартиру, в которой всё это было сделано. Прошли годы. (смех) Вот, ну, вы потом порежете это всё, если захотите. Шли годы. Возникла дикая история с наследием Введенского, когда… В общем, сложные взаимоотношения между грандами, так сказать, «дедами» обэриутоведения повели к тому, что наследие Введенского стало физически невоз…, то есть правовым образом невозможно публиковать. Начались какие-то судебные иски… Я не буду здесь вдаваться в эти подробности и даже называть фамилии, потому что, чем больше мы называем этих фамилий, тем больше наши коллеги какого-то правого толка начинают говорить о том, что вот безобразие, и вести различные антисемитские беседы в интернете и в прочих местах… Ну, мне кажется, что это всё не имеет никакого отношения к действительности, а просто там было и, в общем, частично остаётся, столкновение каких-то больных раздутых эго, что вполне допустимо для человека, который всю жизнь занимается чем-то чужим, каким-то творчеством. То есть, оно уже для него не чужое, но всё равно оно не его, и он не имеет возможности своё вот это эго, так сказать, до конца реализовать. Всё равно он в чужом тексте находится, в тексте другого человека. Каким бы он ни был волшебным и прекрасным, и талантливым, и умным, он всё равно занимается чужими произведениями. И это, конечно, ведёт к серьёзным нарушениям психики и вот к таким столкновениям, когда люди начинают доказывать, что вот ты не имеешь права этого публиковать, а ты сам козёл, и Елена била Татьяну матрацем, там, Татьяна била Елену забором, и все превращаются в персонажей Хармса. При том, что сами они думают, что они совершенно преследуют благородные цели. Один ратует за чистоту соблюдения авторских прав, другой ратует за чистоту какого-то филогического подхода, третий вообще считает, что четвёртый не имеет права вообще с этими текстами работать, потому что, когда мы, говорит он, допустим, или думает он, с этими текстами работали, то этот четвёртый, значит, ещё пешком на карачках под стол ходил, и вообще — что это такое за пионерия тут пришла к нам в гости, а мы сейчас будем их пинать ногами и считать, что они не имеют никакого права работать с этими прекрасными текстами. Возможно, что все они правы. Но тем не менее, почему-то, когда один из, повторюсь, фигурантов дела приказал долго жить, значит, Викторов назначил мне встречу в Харькове с тем, чтобы подарить мне свою книжку, которую он сделал о Введенском. Прекрасная книжка, я даже… я думаю, что, в общем, мы можем с полным правом говорить о Викторове как о сыне Введенского, тем более что он был вписан к нему в паспорт как сын. То есть, то, что он не был, так сказать… физиологически не был сыном Введенского, не имеет в данном случае никакого значения. Он большая умница, он сделал великое дело, он написал прекрасную книгу, и я это говорю вовсе не потому, что он доверил мне составить это собрание. А с доверянием составления собрания было очень просто. Вот мы сидим в Харькове с ним и беседуем, я говорю: а что вы будете делать-то сейчас с Введенским, когда вот Владимир Иосифович, так сказать, померли, а что ж теперь будет? Будет ли составлять книгу Михаил Борисович? На что Викторов говорит: нет, с Михаилом Борисовичем я работать не буду. Ну, это понятно, почему: потому что Михаил Борисович не очень аккуратно обращался с оригиналами, которые ему присылала вдова Введенского, он их, возможно, оставил себе, в общем, что-то он не вернул, книгу готовую он им не прислал, ни одного из изданий, поэтому как-то, видимо, к нему доверия не стало со стороны наследников. Вот. Несмотря на прекрасную, огромную проделанную им работу. Я говорю: а с кем же вы будет работать-то, Борис Александрович? — говорю я с трепетом — неужели со мной? А он говорит: а вот с вами, типа, буду работать, говорит он, и у меня холодеют все конечности, потому что я понимаю, что я пропала на ближайшие, как минимум, полтора-два года. Так оно и случилось. То есть, параллельно мне пришлось продолжать, естественно, свою вот эту вот деятельность по пению песен и прочему, потому что я на это живу, я вообще… это моя жизнь, да? У меня группа, у меня гастроли, у меня расписание. Я этого всего оставлять не могла и не хотела. А параллельно мне нужно было вернуться, причём меня сегодняшнюю втиснуть в эту ячейку кабинетного учёного, так называемого, в которой ячейке за это время всё поменялось! Уже нельзя работать с машинописью, уже нельзя ничего резать ножницами и клеить, уже надо всё делать на компьютере. И мне, значит, пришлось этим всем овладевать. Притом, когда Михаил Борисович посередине моей работы, то есть, даже не посередине, а ближе к концу, выяснил, что я, в общем, этим занимаюсь… Больше всего его поразило и, так сказать, возмутило слово «пришлось», которое я довольно часто относительно этой работы употребляю. То есть, он не понимает, как это — пришлось? Что значит — пришлось? То есть, вы не хотели этого делать? Я говорю: как вам сказать, вот одной рукой хотела, а другой не хотела, конечно же. Это была моя мечта: составить Введенского. Но… также я хотела навсегда закончить с филологией. Я не люблю сидеть на одном месте, когда все мальчики и девочки гуляют по улице, светит солнышко, птички поют, а бедный Буратино должен сидеть перед компьютером, слепнуть, значит, тыкать в эти клавиши. Ну это же ужас, ну согласитесь, да?
В.: Не могу согласиться. (общий смех) Это увлекательное, удивительное занятие, поэтому те, кто вот, как говорят в театре, вступил на сцену, попал в луч прожектора, из него очень трудно выйти, наверно, так же филолог, который занялся исследованиями, который взял в руки пожелтевшие странички, помятые, загнутые, оборванные, но исписанные рукой Хармса, Введенского, ты находишься в этом плену. Анна Георгиевна…
А.Г.: «Тот, кто взял её однажды в повелительные руки, для того исчез навеки безмятежный свет очей. Духи Ада любят…»
В.: Скажите, пожалуйста, вы эту работу, сумасшедшую, как вы говорите, продолжите, будут ли ещё выходить книги в вашем составлении — Введенского, Хармса, или…
А.Г.: Да-да, Вагинова.
В.: Да, или Константина Вагинова.
А.Г: Да, во-первых, я хочу сказать ещё кое-что в своё оправдание. Конечно, это не было полтора или два года работы над этим Введенским, и всё, привет. То есть, собрание сочинений, которое я делала, было готово в девяносто втором году, я делала его параллельно переизданию, которое вышло в «Гилее». И, конечно, когда вышел гилейский двухтомник, я просто забрала эти рукописи отовсюду, где они там лежали, я уже не помню, где, и сказала, что я… ну, какой смысл сейчас делать Введенского мне, когда вот вышел прекрасный двухтомник. То есть, это не двух лет работа, это гораздо более длинная и серьёзная работа. А сейчас произошёл следующий со мной случай: я назвала этот том Введенского «Всё» и была страшно рада, что я покончила… что я поставила эту последнюю точку, больше никакой филологии в моей жизни не будет. После этого два московских издательства возжелали переиздать те книги, которые я издавала в девяностые годы: Хармса рассказы, ну, прозу, как бы, маленькую прозу, и собрание стихотворений Вагинова. И мне сказали и те, и другие: ну, чё там делать-то? Сейчас мы всё отсканируем, и всё, вы только сверите, так сказать. Ну, и, конечно, всё это разговоры в пользу бедных, потому что когда всё это было наконец тем или иным способом отсканировано или возобновлено, и я стала с этим копаться, то выяснилось, что каждую из этих книжек нужно переделывать на сто пятьдесят процентов. То есть, всё это нужно пересверять, дополнять, улучшать. И опять я завязла и вляпалась… Но я уже сейчас, может быть, буду немножко умнее, то есть, потому что работа над Введенским была ужасной, потому что это было первое, ну, вот, как, допустим, не катался на велосипеде двадцать лет, сел и поехал, ну, ты не сразу очень хорошо поехал. Поехал не очень хорошо, потом как-то выправился. Ну, вот. Хотя, в принципе, как это говорят, тело помнит, да? Как там рулить, на чём там сидеть.
В. (мимо микрофона): Уже, уже так много, что пора закругляться.
А.Г. (мимо микрофона): Да, да, вы же порежете.
В.: Ну, что же, я вам желаю удачной поездки на этом замечательном велосипеде, удачной работы с автографами, и надеемся, в ближайшее время появятся новые книги в вашем составлении, что для новых поколений любителей литературы, для тех, кто будет открывать для себя заново эти имена — и Введенского, и Хармса, и Вагинова — наверно, это будет очень любопытный момент их жизни, когда они откроют для себя что-то новое, необычное, что их, наверно, повергнет сначала в какой-то шок, а потом они будут это осваивать, понимать, и через это понимать и открывать для себя мир — и мир двадцатых-тридцатых годов, когда жили эти авторы, и через них сегодняшний мир.
А.Г.: Да, будем очень надеяться, что я буду каким-то проводником, что ли, для них. Потому что я же знаю и их, и это, как-то, и могу их… Я скажу ещё одно слово? Да, ну, вы потом порежете. Я когда стала работать в архивах здесь, с архивами Хармса, Введенского, вот, в восемьдесят четвёртом году я впервые тут появилась, и, поскольку меня рекомендовала Мариэттта Чудакова, мой научный руководитель, то мне стали выдавать ещё не разобранный архив Друскина, только что, недавно попавший в Публичку. То есть, я получила такую отличную, поразительную для начинающего, так сказать, филолога возможность. И я стала эти тексты сначала переписывать в тетрадочку, потом перепечатывать их на машинке, а потом я поняла, что я просто не могу молчать, я должна этими текстами делиться с друзьями своими. А друзья мои были… ну, как тогда говорилось, неформалы, главным образом, да? То есть, какая-то вот эта вот хиппанская вся эта тусовка, грубо говоря. И я подумала: как же так? Вот эти люди ничего не знают, они не знают этих рассказов, они про Хармса знают, в лучшем случае, «Вываливающиеся старухи», и всё, а Введенского они никогда не читали, а это ведь совершенно наш человек, это же настоящая психоделия начала двадцатого века. Так сказать, психоделия до психоделической революции. И я начала всё это прямо раздавать, эти машинописи, вот этим вот людям, тем более, что из, так сказать, из «грандов» никто никогда ничего не раздавал, тем более, на эти уровни ничего не попадало. На вот эти, так сказать, простые… так сказать, к простым неформалам, скажем так, это всё не попадало совершенно, это было уделом элиты. И я думаю: щас… И вот, стала это дело раздавать, и каково же было моё удивление и счастье, когда в какой-то момент мне подарили фотографию, случайно, с какой-то квартиры, ну, в которой я когда-то ночевала, там были разрисованные, расписанные стены, знаете, как это бывало, и вот там валяются какие-то люди замечательные, а на стенке написана цитата из Введенского: «чтобы жило всё понятно, надо жить начать обратно». Я думаю: о! Вот, вот, так сказать, письмо нашло адресата. Попало. Ну вот, таким вот образом я поступаю примерно и сейчас, только в больших масштабах.